polecat: (Default)
Затея литературного календаря родилась как спортивная: писать каждый день о родившемся в эту дату писателе, вызывающем те или иные личные ассоциации (даже в том случае, если я его, как Пастернака, не читал). Ассоциации по условиям игры могли быть любого порядка и уводить сколь угодно далеко. Размер текста мог варьироваться от пары-тройки предложений до миниатюрного эссе. Через какое-то время я устал писать каждый день, но не отказался от календарного принципа: по одному автору на каждый день года. Постепенно средний текст стал длиннее, а основной фокус сместился с более-менее произвольных ассоциаций на развитие в разных писательских судьбах горстки занимающих меня тем: случайность литературного успеха, непризнанность, странные переклички и синхронии, психологические истоки творчества, взаимоотношения писателя с эпохой. Чем эти заметки точно не пытаются быть - это литературной критикой: во многих текстах я вовсе не упоминаю произведений выбранного автора, а если упоминаю, то чаще безоценочно. Интересен, на мой взгляд, навязанный условиями челлендж: совместить вынужденность выбора, диктуемого датой, с задачей создать личный, не для галочки, текст.

Не все тексты, разумеется, равноценны, но даже в самых кратких я старался избежать банальности. Если весь проект будет когда-нибудь завершен и доберется до публикации, как мне хотелось бы, возможно, некоторые из самых старых текстов придется заменить. Небольшая горстка находится сейчас под глазом: либо эти тексты были написаны для моего платного блога на "Патреоне" (ныне закрытого), либо у меня были личные причины их скрыть.

Указатель )
polecat: (webster)
У Поля Морана одна из тех редких судеб, в которых можно проследить определяющее значение момента, или одной вовремя произнесенной фразы. Прочитав осенью 1914-го По направлению к Свану, он сказал своему другу Анри Бардаку: Эта вещь посильнее (rudement plus fort) Флобера! В половине двенадцатого ночи, когда Моран уже спал, в дверь позвонили. Это был Пруст, известный своим ночным образом жизни: Бардак передал ему отзыв друга. Они проговорили до трех и стали друзьями, несмотря на изрядную разницу в возрасте. Что так сблизило их, какие общие темы? Когда Моран учился в лицее Карно, одним из его преподавателей был небезызвестный барон Ферзен. В холостяцкой квартире на авеню Фридланд студенты разыгрывали для Ферзена и его гостей "немые картины", преимущественно из античных времен, что требовало обнаженной натуры. На судебном процессе (Ферзена защищает адвокат Дрейфуса) всплыли различные сопутствующие виды активности с латинскими названиями. Ферзен бежал от скандальной известности на Капри, где Норман Дуглас убедил его построить виллу. Шутки Морана не лишены изящной наглости: он дарит Прусту экземпляр Свана со своей дарственной надписью. В марте 1917-го, пока немцы обстреливают Париж, в ресторане "Ларю" Моран знакомит Пруста со своей любовницей, Еленой Криссовелони, женой молдавского князя, ярой антисемиткой, которая делает для писателя исключение. В своей любви к французскому бомонду Прусту также приходилось делать немало исключений. Он хочет, чтобы Елена непременно послушала Сезара Франка, которого она не знает; грампластинок еще не изобрели, и компания ездит ночью на такси из конца в конец Парижа, собирая знаменитый квартет Пуле. Проходит еще несколько лет, и Пруст пишет предисловие к первому сборнику рассказов Морана, писательская карьера которого таким образом обеспечена с первых строк. По легенде, Елена владеет миллионами, но это сильное преувеличение, и Морану приходится вертеться: строки даются ему легко, но никаких денег не хватает, и он заключает контракты сразу в нескольких издательствах на одни и те же книги, которые будут или не будут написаны. Все его томики в этот период посвящены путешествиям: за пределами Франции он дальше от кредиторов. После брака с Еленой в 1927-м супруги держат в Париже светский салон, зал которого, по словам Мориса Мартена дю Гара, "длиной в восемнадцать метров с потолками в семь, кажется пустым, когда в нем меньше двадцати человек". Война застает Морана во французском посольстве в Лондоне. "Мы были подготовлены к поражению: евреи заводятся, как личинки, во всем, что портится." Вместо того, чтобы присягнуть де Голлю, он возвращается в Виши, где всем заправляют его друзья Лаваль и Жарден. Он обличает коллег, которые остались в Англии; его не благодарят. Даже сгоняя евреев на стадионы, Лаваль и Жарден надеются, что действуют в интересах Франции. Моран действует по зову сердца и денег: в 1943 году он принимает пост посланника в Бухаресте, в надежде восстановить в отбитой у Сталина Молдавии права и собственность жены. Сотрудники собственного посольства его ненавидят. Он посещает Одессу и описывает впечатляющую архитектуру бывшей французской колонии в городе, где только что были уничтожены 18 тысяч евреев; этого факта он не упоминает. По возвращении в Бухарест ему докладывают о французе, который дезертировал из армии Вермахта и хочет присоединиться к Сопротивлению в Алжире; его укрывает у себя директор Французского института. Моран требует объяснений и угрожает выдать дезертира властям. Сотрудники посольства выставляют ультиматум: если он не подпишет паспорт для беглеца, они покинут свои посты немедленно. Моран в ярости подчиняется, не имея другого выхода; несколько лет спустя, когда его будут судить за коллаборационизм, он попросит директора Французского института засвидетельствовать этот "акт милосердия". Даже Жарден, отправленный к тому времени в Швейцарию, массово оформляет документы бойцам Сопротивления. Моран занимается спекуляциями валютой: франки и золото, присланные дипломатической почтой из Виши, он переводит в леи по курсу 1:13, через частный банк семьи Криссовелони переводит леи в Германию, где немцы платят ему три с лишним франка за лей; финальная прибыль получается сорокократной. Все более привлекательными кажутся ему швейцарские франки, единственная валюта, которая позволит зафиксировать прибыль. Он хочет перевода в Берн, тем более, что в Бухаресте начались бомбежки и рационирование: свинину, "дочь Буковины", никто не вспоминает, сахар тоже закончился. Назревает международный инцидент: Швейцария, негласно получившая досье на Морана от своего посланника в Румынии, наотрез отказывается его принять. Лавалю приходится вмешаться и пригрозить запретом на транзит швейцарского экспорта через территорию Виши. Моран получает пост посланника в Берне и отправляет туда вагон мехов, мебели и золотых слитков. По кармической случайности поезд попадет в засаду и не доберется до места назначения. Предшественник Морана в Бухаресте, Жак Трюэль, уехал тайно с одним чемоданом, в котором лежал запасной ножной протез. Феерическое совпадение: Трюэль, первый французский ампутант мировой войны, тоже был младшим другом Пруста. Он вращался в немного иных кругах, чем Моран: его друзьями были Пьер де Полиньяк, будущий принц Монако (отец Ренье), Жак Порель, директор театра "Водевиль" (его дочь станет крестницей Луи Жуве и матерью Марка Пореля), и, главное, другая румынская княгиня, Марта Бибеску, с которой Елена была на ножах. Трюэль тоже писал рассказы, но Пруст не писал предисловий к ним: sic operatur gloria mundi. Несмотря на презрение де Голля, Моран счастливо избежал последствий своей коллаборации. Селин бесился: "Даже не осужден! Вот что значит голубая кровь, в отличие от быдла вроде меня." Селин обедал у Моранов как минимум однажды, в апреле 1943-го в компании Луизы де Вильморен и Эрнста Юнгера: писательский ланч, который так и просится в пьесу. Селин рассказал, что немцы приглашали его посетить Катынь, но он отказался (поехал Бразильяк). Уже тогда он понимал, что война проиграна и полагал, что русские расстреляют его в катыньском рву: "он длиннее, чем кажется на первый взгляд, и достигает Тюильри". Он был одним из ранних адептов теорий заговора и считал Гитлера "полезным истериком", которого Лондон и Вашингтон использовали для того, чтобы оставить Сталина в дураках. В отличие от Селина, Моран метил во Французскую академию, но де Голль единственный раз в истории использовал президентское право вето. Морана избрали-таки в 1968 году, и де Голль снова нарушил традицию, отказавшись принять его в президентском дворце. Сын старого друга, любимый сценарист Габена и Делона Паскаль Жарден, рассказывает, как за год до смерти Моран "сказал мне, и в его монгольских глазах была вся боль мира: Я не хочу умереть, не поняв. Понять - что? Ухватить - что? Прикоснуться - к чему?"
polecat: (webster)
Сэр Миша Блэк, один из основоположников современного дизайна, создал, помимо прочего, иконическую вещь, задающую настроение Лондона: таблички с названиями вестминстерских улиц. Мои воображаемые, ностальгические ночные блуждания по Мэйферу и Сохо немыслимы без них. Он открыл свое первое дизайнерское агентство в партнерстве с Люси Розетти, внучатой племяницей Данте Габриэля, и к середине 50-х был обласкан всеми материальными формами признания. Когда Айрис Мердок назвала одного из своих самых памятных персонажей Мишей Фоксом, она списала его с Канетти, но как знать, не взяла ли имя (с альтернативным спеллингом) у другого эмигранта с очень похожей историей (рождение в подбрюшье Российской империи, зажиточные торговые еврейские семьи, эмиграция в Англию в детском возрасте). Такого рода множественные связи, или возможности связей всего со всем изобилуют в англоязычной культуре; это одно из мощных отличий от значительно более дискретной русской, в которой связи, напротив, имеют склонность распадаться даже там, где они есть. Миша Блэк, между тем, родился в Баку Моисеем Черным и вполне мог при неблагоприятном стечении обстоятельств закончить биографию в районе 37-го года. Его брат Макс, родившийся годом раньше, стал светилом аналитической философии. В 1946-м году в Корнелле он пригласил на партию в шахматы соседа, Владимира Набокова, который слыл сильным игроком. Блэк решил играть с ним осторожно и выиграл за 15 минут. Набоков потребовал реванша, в котором уступил уже быстрее. Хотя их знакомство продолжилось, в шахматы они больше не играли. Интернет находит копию Русской красавицы, изданной в 1973-м, когда Набоков уже давно жил в Швейцарии, с дарственной надписью Максу Блэку: with kindest regards from. Мне кажется маловероятным, чтобы автор отправил книгу по дружбе с такой деревянной строчкой: легче предположить неправдоподобную встречу в Монтре, или даже присланный философом экземпляр с просьбой об автографе. Несмотря на всю декларируемую любовь к Америке, Набоков так никогда и не обтесался в ней, оставшись русским остолопом. Некоторые видят в Пнине самопародию, но мне кажется, что автор льстит себе в этом персонаже. Блэк удивлялся, как литературный эстет par exellence может подавать гостям американский портвейн в граненых стаканах, а между тем это годная метафора русской души. Однажды Набоков помог Блэку откопать его машину после сильного снегопада; эпизод позднее нашел хитрое отражение в Бледном огне, где автор преломился в Кинбота, философ в Шейда. Мы можем увидеть в этом параллельном переносе много неслучайного, если захотим. Племянник Макса, сын Миши от второго брака - Оливер, стало быть, Моисеевич, - пошел по стопам дяди, но быстро обнаружил, как мало рабочих мест для философов создает капиталистическая экономика. Его magnum opus, дневник философа-неудачника, как все лучшие смешные книги напоминает о том, что юмор существует, чтобы маскировать бездны отчаяния. Текст, который вполне можно считать романом, напоминает на поверхности что-то в духе Withnail and I, но Достоевский на его фоне кажется самодовольным бюргером, и даже Венедикт Ерофеев выглядит адаптированным; без сомнения, я сам проецирую в книгу русскую ноту. Блэк выучился на юриста и стал одним их самых востребованных специалистов в своей сфере, написав позднее канонический труд по философии контрактного права. В своем георгианском особняке в Лондоне он держал вместе с женой по прозвищу Флаффи и кошкой по имени Мод что-то вроде интеллектуального салона XIX века, где велись дискуссии о философии и литературе, к прослушиванию опер хозяин раздавал гостям распечатанные партитуры, и пол постепенно проседал под приглашенными писателями, учеными и дипломатами; в конце концов количество приглашений пришлось урезать вдвое, чтобы сохранить структурную целостность здания. Все это время Блэк продолжал сеансы психотерапии, начатые еще в юности и описанные в самом смешном тексте, когда-либо посвященном этой теме. Они не помогли от той темноты, которую он пытался отодвинуть философией, правом, юмором, ипохондрией, своей странной салонной мизантропией, и он застрелился 27 марта 2019-го.
polecat: (webster)
Комментируя расхожее утверждение о том, что реальность неправдоподобнее вымысла, О. Генри замечает, что никогда в жизни не встречал ничего более неправдоподобного, чем фраза "Да будет так, - сказал полисмен" из гарантированно вымышленной истории. Если и был подлинный первоисточник у этого бессмертного фрагмента диалога, интернет его не находит, зато находит опубликованную 25 февраля 1911 года (сборник с процитированным рассказом О. Генри вышел в год смерти автора) в газете The Chicago Daily Tribune миниатюру о двух маленьких разносчиках газет, которые разговаривают друг с другом на уморительной смеси цитат из Шекспира и Теннисона с избитой мудростью народных штампов и поговорок. В какой-то момент они сталкиваются с полисменом, который адресует им вышеприведенную фразу. Автором миниатюры был чикагский журналист Ричард Генри Литтл, знаменитый в то время репортажами с фронтов испано-американской и русско-японской войны. Однажды на Филиппинах, столкнувшись с военной цензурой и сложностями телеграфной логистики, Литтл заказал из Шанхая полдюжины почтовых голубей, заплатив за каждого залог в 50 долларов. На следующее утро служанка-филиппинка подала журналисту и его друзьям на завтрак особенно нежную курятину. Бен Хект считал, что Литтл мог бы стать вторым Марком Твеном, если бы посвятил себя литературе вместо журналистики. В Китае он спровоцировал международный инцидент, когда русские задержали его за "укрывательство японских шпионов"; вмешаться пришлось госсекретарю Хэю. Не держа зла, главнокомандующий Куропаткин оставил Литтла единственным американским журналистом при своем штабе. 15 лет спустя, сопровождая армию Юденича, Литтл был ранен под Петроградом. Краткие эпизоды его истории помогли мне понять, почему мужественные и немногословные военные корреспонденты Хэмингуэя никогда не кажутся реальными людьми: все это экзистенциальное пограничье не оживает, если над ним не рефлексирует внутренний Марк Твен.
polecat: (Default)
Айви Лоу много фигурирует в Каменном мосте Терехова; автор не любит ее, называет "безумной англичанкой", "легкомысленным мастодонтом"; смеется над "лошадиным лицом", над тем, что, встречая гостей, говорила: "Вот Бог, а вот порог". В упрек ставит всякое - что не вела хозяйство, не любила рано вставать, - но главное, что его, чувствуется, раздражает за ее равнодушием к мужу и его карьере - это отсутствие пиетета к нации и стране, в которые ее забросило, к вождям и масштабу истории. А она ненавидела политику, не имела ни малейшего намерения в нее вникать, ей было очевидно, что Сталин творит не политику, а чистое зло; не хотела разбираться в тонкостях общения с комиссарами и бюрократами - обращалась с ними по-английски, немного как леди Брэкнелл: хотя не испепеляла взглядом, но смотрела сквозь, требовала позвать управляющего. Конечно, русский писатель не может простить иностранцу неуважение к высшему плоду развития нации, номенклатуре (он и сам ведь с некоторой стороны ее часть, и со всех сторон ей подвластен). Говорят, что выживание Айви на протяжении полувека в советской России - одна из загадок истории; но, может быть, потому и выжила, что, как объясняет другой комиссар у Грэма Грина, принадлежала к "непытабельному" (untorturable) классу. Она опубликовала два романа в молодости, еще до встречи с мужем, и после этого всю жизнь мучилась писательским блоком: судьба дала ей литературный дар и уникальное положение в центре глобального циклона, но не забыла добавить иронический штрих. Айви боготворила английскую литературу, и весь жизненный материал вокруг (за который тот же Терехов отдал бы, наверное, правую руку) казался ей низким, недостойным взгляда, не то что пера. Много лет спустя, когда она вернулась в Англию в 1972-м, от нее с ножом к горлу требовали кремлевских мемуаров, а она переписывала раз за разом в сотнях вариантов тонкие виньетки из провинциального детства. Один раз еще в России написала для советской прессы мемуары о муже, "и теперь поняла, какая брехня все мемуары". Советская макулатура вызывала отвращение: "Шолохов? (В ужасе.) Нет-нет, мы такого не читаем." Любила из "новых" едва ли не одного Чуковского и дружила с ним, человеком без гнили. Он ее характеризовал совсем иначе, чем Терехов: "...был счастлив, что вижу Айви Вальтеровну, единственную, ни на кого не похожую, живущую призраками английской литературы XVIII, XIX и ХХ вв. Как она взволновалась, когда я смешал поэта Гаусмана с поэтом А. Е., участником ирландского возрождения. Как будто речь идет об ее личных друзьях! Сколько в ней душевного здоровья, внутреннего равновесья, спокойствия, как любит она и понимает [детей и внуков]..." Давала уроки английского и музыки московским и свердловским детям, жульничала, чтобы ее ученикам ставили пятерки (исправляла их ошибки в уже сданных контрольных). Писала компульсивно, но фрагменты, наброски, из которых почти случайно, видимо, иногда получались рассказы для "Нью-Йоркера". Впрочем, вскоре по экспатриации в дом на Софийской набережной, окнами на Кремль, подселили на время Оскара Фогта, приехавшего изучать мозг Ленина. Айви пожаловалась ему на писательский блок и попросила, чтобы он вылечил ее гипнозом. Очень хотела уснуть под его сеансами, но он сказал, что нет нужды, и так все получится. Накануне отъезда приказал, чтобы со следующего дня каждый день садилась за письменный стол мужа, пока тот на работе, и писала. 'But what makes you think that I am a writer at all?' - 'Ihre ganze Wegen.' И она села за стол, и осилила-таки свою странную книгу - вероятно, первый советский детективный роман (я не нашел ничего более раннего; Шейнин начал публиковать рассказы в тот же год, когда она дописала, 1928-й). Едва ли кто-то из советских ее читал, и невозможно предположить, что она читала Шейнина, поэтому остается допустить, что есть какой-то архетип советского детектива, в который она точно попала (тошнотный ужас, creepiness, не самого убийства, а окружающего быта и всей вообще действительности - то, что рушит концепт Достоевского, - и разгадка преступления, конечно, никогда не впечатляет, потому что не разгоняет окружающий морок). Одна выбивающаяся из гнетуще-поэтического строя нота задела при чтении: женщина говорит о другой типичная блондинка, и почему-то сразу ясно становится, что автор читала Аниту Лоос. По неправдоподобному совпадению наткнулся в интернете на книгу с дарственной надписью Аните, сделанной сорок лет спустя; и вложенные в книгу письма с Фрунзенской набережной в Нью-Йорк, вернувшиеся в Москву еще через пятьдесят. Ее английские переводы русских классиков издательство "Прогресс" (позже "Радуга") продолжало издавать еще десяток лет после того, как умерла сама Айви, "старая карга, упивавшаяся словами-стрелами".
polecat: (Default)
В иные дни с трудом находится значимая фигура где-то на периферии моего литературного мира, но 28-е ноября предлагает добрый десяток не самых последних. Цвейг занимает в этом мире место одновременно колоссальное и ничтожное. Колоссальное - как фактор эмоционального развития: в позднем детстве его влияние пролегло настолько глубоко и широко, что теперь невозможно его выделить из целостного эмоционального склада, тем более невозможно в ретроспективе оценить Цвейга как писателя. Возвращаться же к подобного рода авторам обычно нет стимула: Цвейг кажется таким же выжатым без остатка, каким был я сам после Нетерпения сердца. Наверняка это ошибка, и сегодня он совсем не тот, кем был вчера. Но символически он сам законсервировал себя своим самоубийством, уклонился от естественного и подлинного финала: тот случай, когда неверно поставленный знак препинания переворачивает с ног на голову весь текст. В последние годы, бежав от одной авторитарной диктатуры в другую, он распродал свои коллекции книг и рукописей, сохранив только ноты. Кто-то из друзей сказал, чтобы если бы каждый день у кромки джунглей, где он поселился в Петрополисе, ему играл камерный оркестр, Цвейг нашел бы силы жить дальше. Почему он не остался в США? Самый общительный, контактный и отзывчивый из писателей, он, похоже, так устал от своей востребованности, что захотел остаться в недосягаемом одиночестве. Мне кажется более вероятным, что он не выдержал именно встречи с собой, а не крушения цивилизации.
polecat: (Default)
Леппин был другом Майринка и старшим современником Кафки, но в отличие от этих двоих успел побывать в гестапо. Путь Северина во тьму лежит где-то между Кафкой и Достоевским, сном и психопатологией. Насколько можно судить по превосходно звучащему английскому переводу, автору мало равных в описании эротических состояний, в которых он нащупывает тонкие, узнаваемые нюансы без необходимости прибегать к эвфемизму, анатомии, цветистой метафоре, и без самодовольной оглядки на собственную дерзость. Только несколько истеричный - хочется сказать, русский - финал не позволяет записать книгу в шедевры. Я прочел ее в Вене, и город с книгой сформировали неразрывную чувственную ассоциацию; их перекличка обусловлена не темой, а общим ритмом лихорадочной темной прозы и скрытного города с обманчиво конфетным флером и затаенным мраком в душе.
polecat: (Default)
В начале 90-х, в короткий пост-набоковский, пост-борхезианский период увлечения постмодернизмом, я купил в букинистическом магазине на улице Качалова несколько тоненьких книг издательства Grove Press с пьесами Ионеско в английских переводах. Теперь я с интересом читаю, что Ионеско приобрел свое удивление миром, изучая английский по методике, предполагавшей прослушивание и запоминание целых предложений, понимание которых было отсроченным и постепенным. Возможно, ту же методику использует в Нежной мишени Жан Рошфор, практикующий профессию наемного убийцы, знаковую для Ионеско. Хотя последний может быть временами таким же абстрактным, как Беккетт, чьи театральные эксперименты никогда не вызывали интереса, у бикультурного Ионеско случаются моменты подлинной трансцендентности, благодаря упомянутому удивлению, от которого один шаг до преклонения. Беккетт только констатирует пустоту и абсурд мира, Ионеско готов признать за фасадом абсурда иные миры. Загадочным образом, ни от одной из этих книжек теперь не осталось следа, они исчезли из моей библиотеки, как подобает вестникам потустороннего.
polecat: (Default)
Один написал Учителя танцев, другой Учителя фехтования. Учителя танцев я смотрел в Театре Советской Армии в конце 80-х; впечатляющее здание выходит задами на туберкулезную больницу и отделено от ее глухого забора узким проездом, в те годы и днем-то почти пустынным; на высоком подиуме за толстыми колоннами можно было приватно заниматься чем угодно. Лопе якобы написал за свою жизнь около 1800 трехактных пьес; оплакивая нынешние нравы, мы жалуемся, что книга устаревает за год; но в Испании XVI века, очевидно, комедия жила не дольше мотылька. Почему та же эпоха не предъявляла столь же высоких требований к Шекспиру? Почему о Шекспире известно настолько меньше? О Лопе - с кем, когда, какое потомство в результате произведено на свет. На старости лет жизнь выкинула трюк из его собственного сюжетного арсенала: его любимую младшую дочь соблазнил, похитил и бросил негодяй с говорящей фамилией Тенорио ("донжуан"). В числе его главных литературных находок или достижений называют отказ от единства действия и переплетение двух сюжетных линий; по странному совпадению именно этот прием провально и бездарно использует Артуро Перес-Реверте в Клубе Дюма, романе, с которого для меня начался упадок литературы. Слом парадигмы травмировал сильнее, чем сейчас можно с легкостью представить: до того момента любая интригующая задумка, преодолевшая отбор издательской редактуры, гарантировала хотя бы некий минимальный профессионализм воплощения; положительный отзыв критика или даже рядового читателя что-то значил; на горсть недостатков обязан был приходиться хотя бы один искупающий фактор; или, попросту говоря, в частном случае, библиофильский роман о дьяволе и загадочном манускрипте не мог оказаться уж совсем никчемным; после Переса-Реверте стало возможным нести ахинею обо всем без исключения и восторжествовал дурной принцип литературной неопределенности, по которому книга была тем хуже, чем больше ее хвалили. Практически любой художественный текст становился фанфиком к другим (или ко всем) текстам.
polecat: (Default)
Мария Башкирцева на полтора века опередила свое время. Сегодня она была бы видеоблоггершей и образцовой участницей реалити-шоу, нарциссичной, глупой, фригидной, завистливой силиконовой куклой. Ее псевдо-рефлексивный дневник является ненамеренной самопародией, но абсолютное большинство читателей всегда воспринимали его всерьез, как манифест "современной" и "самостоятельной" женщины. Уильям Стед, критикуя Башкирцеву, инстинктивно угадал, что она лишена души; Бернард Шоу, бросившийся с ним полемизировать, интерпретировал "душу" как эвфемизм для традиционной женственности, хуже которой ничего не мог представить. Стед был прав в еще более буквальном смысле, чем сам, вероятно, мог предположить (о другой эмансипе он пишет, что она пожрала каждого, кого поцеловала).
polecat: (Default)
В числе первых книг, прочитанных самостоятельно, наряду с Карлсоном и Доктором Айболитом. Характерная особенность детской литературы заключается в том, что автор должен а) так или иначе двигать вперед действие, и б) доставлять удовольствие; иначе его профнепригодность мгновенно станет очевидна. Он не может позволить себе никаких длинных метафорических описаний внешнего и внутреннего мира, потоков сознания, отвлеченных рассуждений, или той произвольной мысленной жевачки, которую любовно переминает в жмых текста зубастый мозг авангардиста. Вот почему, кстати, "рядовой читатель" всегда с непропорциональной и сентиментальной теплотой относится к книгам своего детства: потому что общественный прессинг с тех пор заставил его читать не ради удовольствия, либо пытаться извлекать удовольствие из пустой породы.
polecat: (Default)
Часто возникают неожиданные параллели между соседями по датам. Даль, как Герхарди, был сыном экспата. Не вполне понятная история с его отцом, полиглотом, которого Екатерина пригласила в Россию стать придворным библиотекарем; по какой-то причине с библиотечным делом у него не сложилось, он уехал в Иену изучать медицину, но практиковать опять вернулся в Россию, причем к тому времени ему исполнилось только 28 лет. Якобы ключевым фактором для первоначального приглашения было владение ивритом; и тогда особенно занятно, что полвека спустя Николай поручил Владимиру изучить вопрос о кровавом навете. В начале 80-х мой дед подарил отцу красивое репринтное издание словаря в коричневых обложках с золотым тиснением. Читать этот словарь приятно, но я не уверен, можно ли согласиться с эпитетом "живой" в применении к языку Даля.
polecat: (Default)
Если понятия бикультурности еще не существует, его нужно ввести. Или не нужно. Тем не менее, по отчасти понятным причинам, меня занимают авторы, чье творчество сформировано двумя разными культурами. Не все комбинации, кажется, одинаково плодотворны, но у России с Англией неплохой track record. Герхарди (произносивший свою фамилию иначе) родился в Петербурге и написал два из числа лучших русских романов 20-го века. Набоков не упоминает его, кажется, ни разу, но почти наверняка не избежал влияния, так же как Ивлин Во (acknowledged) и Эйкман (speculative): у последнего в Макете происхождение сказочной России кажется загадочным, пока не прочитаешь Герхарди. Как Набоков, Герхарди увлекался Данном и одолжил свой экземпляр Эксперимента со временем Джону Бойнтону Пристли; идея time plays была подсказана Данном и Воскресением. В конце 20-х годов имя Герхарди и названия его первых двух романов были у всех на языке. Его провал в безвестность оказался почти таким же стремительным и отчасти, вероятно, объяснялся материнским комплексом, отчасти подверженностью пагубным влияниям (Бивербрук, Хью Кингсмилл) (если это не одна и та же причина). Как Набоков, он любил женщину по имени Вера и написал ей в дарственном экземпляре одной из книг:

To Vera,
The loveliest woman of our era,
(a little in the style of Norma Shearer,
as difficult as de Valera)
Whose treacheries I was the bearer,
from William
(one-in-a-million).


Его последний роман должен был емко называться My Wife: A Study in Insanity, но редактор возразил, и Герхарди дал ему одно из самых прекрасных названий, когда-либо придуманных: My Wife's the Least of It. Он страстно мечтал об успехе, новом признании, и сам же саботировал все возможности; он поссорился с издателем, когда тот отказался поместить на обложку предложенный автором эндорсмент из Э. М. Форстера: "Сам я Герхарди не читал, но Грэм Грин уверяет меня, что он очень хорош." Он практически перестал писать в сорок с небольшим, хотя прожил еще столько же.
polecat: (Default)
Джеймс Поуп-Хенесси был убит двумя гомосексуалистами, которых пригласил к себе домой, возможно, с подачи третьего, который у него работал; они ошибочно предполагали, что он хранит дома недавно полученный задаток в 150.000 долларов (от американского издателя) за биографию Ноэля Кауарда. Сесил Битон дважды рассказывает в своих дневниках о том, как герцогу Виндзорскому сообщили, что Дж. П.-Х. пишет биографию Троллопа. В первой версии источником информации был сам Битон, и герцог якобы спросил: "Кто такой Троллоп?" Несколько лет спустя Битон забывает, и теперь собеседником герцога оказывается аноним, а герцог оборачивается к герцогине и говорит: "Прикинь, он пишет about a trollop!" Не такова ли вся мемуарная и биографическая литература. Отец Дж. П.-Х. умер в чине генерал-майора в 1942 году (за несколько дней до Капабланки) от удара, когда некий полковник разозлил его за чаем мнением о том, что "у русских плохие танки". Сын много лет жил с матерью и всеми силами старался полюбить женщин; когда леди Уна выразила недовольство тем, что он стал посещать психоаналитика, он спросил: "Дорогая моя, ты предпочитаешь, чтобы у меня никогда не вставал на женщин?" Очевидно, терапия не имела успеха. Он начинал примерным ребенком, пившим чай с Айви Комптон-Бернетт, обсуждавшей с его матерью греческие трагедии (леди Уна была знаменита тем, что не терпела бытовых разговоров). Но он катился по наклонной; в сети есть его жутковатая фотография со дня рождения Джеральда Гамильтона в 1968 году (по другую руку от именинника сидит Антония Фрейзер, крайний справа биограф лорда Бернерса Марк Эймори): у П.-Х. на ней нездоровое, износившееся лицо. Странно, но Битон в том же году предрек ему плохой конец, когда Поуп-Хенесси прикарманил его пятерку.
polecat: (Default)
Этот значимый для меня день не отмечен рождением значимых для меня авторов, но тем интереснее нащупать его тему. Эмиль Брагинский сконцентрировал в своих кинопьесах те аспекты советского мироощущения, по которым я ностальгирую (здесь можно добавить, что никто никогда не ностальгирует по политическому строю, только по миро- и самоощущению). В фильмах Брагинского комический абсурд, местами даже гротеск, управляет индивидуальными взаимодействиями на фоне базовой благожелательности мироздания. Подобное допущение сегодня кажется радикальным, но я бы не стал игнорировать его как достижение, потому что искусство традиционно уделяет гораздо больше внимания аду, чем раю. Роль Рязанова мне не хочется преуменьшать, но режиссер он, похоже, на удивление плохой (если судить по кадрированию, мизансцене, работе с пространством и прочим устаревшим критериям режиссерского мастерства). Во всяком случае, звучащий с экрана текст диалогов Брагинского мне казался более подлинным, чем что угодно в знакомой мне тогда письменной литературе. И на том мое знакомство с родной литературой практически закончилось, и на границе прекрасного нового мира стоял, как придорожная фигура Германубиса, Хосе Рауль Капабланка. Хотя по формальным критериям он годится в герои этих заметок, поскольку писал о шахматах, я прежде всего помню его как образ. Одним из первых романов, прочитанных мной по-английски (и первым на любом языке, в котором я увидел возможности языка и стиля), было Высокое окно Чандлера. Интересно, что словосочетание "высокое окно" казалось тогда невозможным по-русски, невыносимо резавшим слух, как в те же годы "большие часы". В финале романа главный герой встречает свое отражение в зеркале и произносит последнюю реплику: "Ты и Капабланка". Почему начала и финалы всегда так тяжело даются? Потому что, в отличие от всего остального текста, это лиминальные области, символически той же природы, что переходы между жизнью и смертью. Чандлер закончил книгу и отправил ее своему агенту 3 марта 1942 года. Капабланка умер 8 марта. Я не понял тогда в ранней юности (или позднем детстве) последней фразы и ломал над ней голову несколько лет. Все, что я узнал впоследствии о литературе и знаю сегодня, началось с нее.
polecat: (Default)
Символично, что Пьецух попадает в эти записки под красивым круглым номером, потому что он кажется мне единственным великим русским писателем моего времени ("моего" - для простоты, чтобы не вдаваться в тонкости датирования периодов). Это очень пустынный пантеон, где эхо отскакивает от голых стен, не чета вавилонской библиотеке. Как положено великому писателю, он почти неизвестен. И как бы ни хотелось верить, что литературный гений - сам себе награда, большинство примеров подсказывают, что непризнанность - быстродействующий яд, от которого немногие обладают иммунитетом. У Пьецуха был мимолетный расцвет между концом 80-х, когда его начали активно публиковать, и первой половиной 90-х, когда он практически (по крайней мере, насколько я могу судить) остановился. В какой-то момент разные сборники перетасовывали между собой одно и то же содержание, выходили множественные эссе на одну и ту же тему (судьбы русской литературы и народа, отражение одного в другом), затем на протяжении долгого периода публикаций не было вовсе. Где-то как будто мне встречалась информация о том, что Пьецуха постигла традиционная русская напасть. Каким-то образом написанного накопилось на десять томов недавнего собрания сочинений, но есть ощущение, что и там мало добавлено к нескольким тонким книжечкам раннего периода. Российский гений, чтобы быть плодовитым, должен уезжать в более благоприятный климат. В чем, на мой взгляд, уникальность Пьецуха в наше время? Во-первых, он один из немногих соразмеряет русский литературный язык и русскую внелитературную жизнь, нащупывая точные ритмы того и другого, в разительном контрасте со всеобщей привычкой навязывать обоим собственную одышку ("каждый пишет, как он дышит" - это палка с одним острым и одним тупым концом). Здесь, кстати, наверняка одна из причин его отвергнутости: он слишком "литературен" для нынешнего биполярного читателя, который не желает знать никаких границ, в том числе вкусовых, стилистических, интеллектуальных. Во-вторых, Пьецух видит мифологическое в индивидуальном и индивидуальное в мифологическом (в противоположность русской одержимости "типическим"). В-третьих, ему инстинктивно чужда современная норма умозрительной априорности: его литература - это исследование жизни и текста в их взаимодействии и на глазах у читателя, а не отображение однажды усвоенной, заданной картины мира, как для абсолютного большинства его современников. Подлинный мастер, он в каждом тексте и каждом прочтении рождает мир заново.
polecat: (Default)
"Если мои дети вдруг умрут, - писал Ивлин Во жене, - приезжай в Лондон. Я скучаю по тебе ежечасно." Дети не умерли. "Без мозгов и мечтает об успехе в обществе," - характеризовал отец старшего сына в пять лет. И несколько позже: "Если не следить за ним внимательно, он будет курить и прикладываться к бутылке." Оберон побил рекорд своей школы по количеству сеансов порки за семестр; во время службы в армии он умудрился выпустить в себя шесть пулеметных зарядов и потерять в результате несколько внутренних органов. Он сделал карьеру в журналистике, где в ретроспективе его чувство юмора выглядит утомительно однообразным, словно он умел шутить на единственной ноте. Его романы много лучше и часто заставляют смеяться в голос; но он словно бы знал, что после отца они не имеют значения, - а пожалуй, у него и не было за душой никакого нуминозного опыта, чтобы в них вложить. Он забросил литературу за тридцать лет до ранней смерти.
polecat: (Default)
Руперт Гулд, часовщик-самоучка, реставрировал морские хронографы Харрисона и пережил как минимум четыре долгих периода клинической депрессии; первый почти на год оставил его прикованным к постели и лишенным речи. Он страдал иррациональными страхами и боялся, помимо прочего, революций и удара молнии (в его натальной карте неаспектированный Уран). Он был мягким человеком, одержимым в воображении садистическими картинами, рисовал в стиле Бердслея и участвовал в ритуализованных оргиях. Его жена, подав на развод, сослалась в исковом заявлении на его признание в онанизме, ради которого он уединялся в туалете с изображениями связанных женщин, а также на предложение связать ее саму для секса (Катрин Роб-Грийе не отказала бы). Поскольку исковое заявление было доступно публике, Гулд потерял в результате скандала дом, отцовские права и лучшего друга. Он прожил остаток жизни в бедности, вынужденный то и дело продавать по частям свои коллекции, в том числе коллекцию антикварных пишущих машинок. В 20-е годы он опубликовал две книги о паранормальных явлениях - Oddities и Enigmas - которые тут же стали библиографическими редкостями, пока не были переизданы в 60-е. По большей части его темы лучше охарактеризовать как исторические загадки. От более поздних компиляций подобного жанра они отличаются редкой способностью будоражить воображение, уникальным кругозором автора и даром старомодного рассказчика, эдвардианского джентльмена, собирающего заманчивые раритеты в сокровищнице своей библиотеки. Он был хроническим прокрастинатором, который за месяц написал для Oddities десяток эссе на самые экзотические темы, напичканных курьезными фактами и эксцентричными сносками из его фотографической памяти. Он планировал исследование об истории бисексуальности, Третий пол, которое занимает высокое место в моем wish-list'е несуществующих книг.
polecat: (Default)
Буфалино, любивший кино, джаз и шахматы, в какой-то момент своей жизни говорил, что "спасение только одно: книги, книги и книги". Его самый известный роман, Выдумки ночи, мог бы быть рассказом Борхеса: четверым приговоренным к смерти заговорщикам обещано помилование, если хотя бы один из них выдаст главаря заговора. Критик сравнивает прозу Буфалино с прозой Набокова; последний мне сейчас кажется скорее проблемой, чем спасением. Я взял с полки книгу, чтобы освежить в памяти неожиданный поворот сюжета в финале, и задумался, почему он одновременно логичен и провален; пришедший в голову ответ: из-за атеизма автора. Когда я закрывал книгу, на случайной странице мелькнула деталь, которой я тоже не помнил: прозвище, под которым известен загадочный руководитель заговора - "Бог-отец". Борхес, агностик, сократил бы историю до нескольких страниц и нащупал лучший финал. Я читал Выдумки ночи, вероятно, одновременно с тем, как писал Кота олигарха, но не задумывался о том, что действие очевидно происходит в Неаполе, который фигурировал в моей системе координат. Все знают, как итальянцы водят машину: Буфалино погиб в автомобильной аварии, только что закончив роман о жертве автомобильной аварии. Один из некрологов упоминает, что в свои семьдесят пять он уже не верил ни во что, "даже в книги".
polecat: (Default)
Наблюдая из нейтральной Швеции за "битвой двух гигантских ящеров", Астрид Линдгрен, ненавидевшая нацизм, находила его слегка предпочтительным по сравнению со сталинизмом и молилась о победе Германии. Когда Сталин в 1945 году потребовал от Швеции выдать прибалтийских беженцев, она написала, что "у русских достаточно людей, чтобы убивать своих и не импортировать новых отсюда". Она боялась вторжения России в Швецию и вместо этого сама завоевала Россию - интересный пример психологической защиты. Ее личная жизнь напоминала фильм Бергмана (сын, которого пришлось отдать на усыновление, рожденный от женатого мужчины; брак с другим мужчиной, бросившим ради нее семью, и т. п.)

November 2025

S M T W T F S
      1
2 345 67 8
9101112131415
16171819202122
23242526272829
30      

Syndicate

RSS Atom

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Dec. 14th, 2025 06:11 pm
Powered by Dreamwidth Studios